Молодежный антипопулярный журнальчик 'Белый квадрат'

 Любительский

 периодический 

молодежный журнал 

"Белый квадрат"

 

№ 2

Август 2005

Издается с марта 2005 г.

Из "Тайной жизни Сальвадора Дали, написанной им самим"

Ниже приведены отрывки из автобиографической книги знаменитого испанского художника-сюрреалиста Сальвадора Дали "Тайная жизнь Сальвадора Дали, написанная им самим". Для более полного представления о самобытности этой воистину творческой личности настоятельно рекомендую прочесть полную версию книги. Насколько мне известно, есть два русских перевода, по этому адресу можно найти один из них: http://dali.urbannet.ru/tg_000.htm.

Сальвадор Дали

Глава 1. Автопортрет в анекдотах

Мне 16 лет, и я учусь в коллеже братьев Maristes в Фигерасе. В дворик для отдыха надо выходить из классов по очень крутой каменной лестнице. Как-то вечером мне захотелось спрыгнуть с самого верха лестницы. Но я трушу, я в нерешительности - и откладываю на завтра исполнение своего жгучего желания. На следующий день, спускаясь с товарищами по лестнице, я поддаюсь искушению, совершаю фантастический прыжок, падаю, конечно, на ступеньки и скатываюсь до самого низа. Сильно ушибаюсь, но боли не чувствую. Меня охватывает огромная, невыразимая радость. И - о чудо! - я стал значительной фигурой для товарищей и братьев. Меня окружают, за мной ухаживают, обо мне заботятся, кладут на лоб холодные компрессы... Надо сказать, в то время я был болезненно застенчив. От любого пустяка заливался краской до ушей. Все дни, как отшельник, проводил один. И вдруг вокруг столько людей! У меня закружилась голова... Спустя несколько дней я повторил свой подвиг на второй переменке, пользуясь отсутствием брата надзирателя. Перед прыжком, чтобы привлечь внимание всего двора, я дико заорал. И снова расшибся, и снова, пьяный от радости, не чувствую ни синяков, ни шишек. Теперь всякий раз, стоит мне ступить на лестницу, мои товарищи смотрят на меня затаив дыхание.

Мне навсегда запомнился один октябрьский вечер. Только что прошел дождь. Со двора подымаются запахи мокрой земли и ароматы роз. В закатном небе очерчиваются легкие облачка, которые кажутся мне то крадущимися леопардами, то профилем Наполеона, то кораблем на раздутых парусах. Я стою на верху лестницы - нет, на вершине славы, и на моем лице играют ее отблески. Спускаюсь, ступень за ступенью, в полном молчании, под восторженными взглядами моих товарищей, которые тут же отводят глаза... И не хотел бы поменяться местами с самим Господом Богом.

*        *        *

Мне 22 года и я учусь в Школе изящных искусств в Мадриде. Перед выставкой на высшую художественную премию я заключаю пари, что сделаю конкурсную работу, ни разу не прикоснувшись кистью к полотну. И выполняю это условие: пишу заданный сюжет, с расстояния в метр набрызгивая на холст краски, которые образуют нечто наподобие удивительной живописи пуантилистов. Рисунок и колорит так точны и удачны, что я получаю первую премию.

*        *        *

На следующий год мне нужно держать экзамен по истории искусств. И мне представляется возможность блеснуть. Впрочем, я не особенно усердно готовился к экзамену. Поднявшись к трибуне, где заседало жюри, я вытащил первый попавшийся билет - и мне невероятно повезло. Это был тот вопрос, на который я и сам хотел ответить. Но, оказавшись перед публикой, я был охвачен внезапной апатией и находился как бы в ступоре. И неожиданно заявил, что знаю больше трех профессоров, вместе взятых, и отказываюсь им отвечать, потому что лучше осведомлен в данном вопросе.

*        *        *

Все еще в Школе искусств в Мадриде... Стремление всегда и во всем противопоставлять себя миру толкает меня на экстравагантности, которые не то прославили, не то ославили меня в мадридской артистической среде. Как-то раз в художественном классе после натуры нам предложили зарисовать готическую статуэтку Девы. Профессор порекомендовал каждому делать то, что он "видит", и вышел. Повернувшись к работе спиной, что возможно только в неистовой жажде мистифицировать всех и вся, я начал рисовать, вдохновляемый каким-то каталогом, весы - и изобразил их со всей возможной точностью. Студийцы сочли, что я и впрямь свихнулся. К концу сеанса явился профессор, чтобы поправить и прокомментировать наши работы, да так и остолбенел перед моим рисунком. Студийцы окружили нас в тревожном молчании. Я дерзко заявил слегка сжатым от застенчивости голосом: "Может быть, вы видите Богоматерь как все люди, а я вот вижу весы".(Только сейчас, когда я пишу эти строки, меня поразила своей очевидностью связь между Девой и Весами Зодиака. Деву в изобразительном искусстве представляют преимущественно "небесным шаром". Эта мистификация была лишь первой ласточкой моей изобразительной философии: внезапное воплощение внушенного извне образа.)

*        *        *

Я обречен на эксцентричность, хочу того или нет. Мне 33 года. Со мной только что говорил по телефону блестящий молодой психиатр. Он прочел в "Минотавре" мою статью "Внутренние механизмы паранойальной деятельности". Он поздравляет меня и удивляется точности моих научных познаний - таких редкостных в наши дни. Он хочет меня видеть, чтобы обсудить все это с глазу на глаз. Мы договариваемся встретиться вечером в моей мастерской на улице Гоге в Париже. Все последующие часы я возбужден этой предстоящей встречей и силюсь составить план - о чем мы будем говорить. Втайне я польщен, что мои идеи, которые даже среди самых близких друзей-сюрреалистов воспринимались как парадоксальная причуда, привлекли серьезное внимание в научной среде. Хочется, чтобы наш первый обмен мыслями прошел нормально и значительно. В ожидании гостя, я продолжаю по памяти свою начатую работу, - портрет виконтессы Ноайе. Работать на меди особенно трудно, нужно видеть собственный рисунок на пластине, отполированной до зеркального блеска. Я заметил, что детали легче различать при светлом блике. Поэтому, работая, я наклеил на кончик своего носа кусочек белой бумаги в три квадратных сантиметра. Отсвет этой белизны позволил мне отчетливо видеть рисунок.

Ровно в 6 часов позвонили в дверь. Я отложил в сторону медную пластинку и отворил дверь. Это был Жак Лакан, и мы тут же начали весьма серьезную беседу. Мы поразились, насколько наши взгляды, по схожим мотивам, противоположны утверждениям конституционалистов, которые были тогда в большой моде. Мы проговорили два часа в настоящем диалектическом сумбуре. Уходя, Жак Лакан обещал поддерживать со мной регулярные контакты для обмена мнениями.

После его ухода я долго размашисто ходил по мастерской, стремясь обобщить наш разговор и более объективно сопоставить те редкие расхождения, которые обнаружились между нами. Но не меньше меня заинтересовало, а точнее, обеспокоило, почему молодой психиатр так настойчиво разглядывал меня, что за странная улыбка скользила по его губам и отчего он еле сдерживал свое удивление. Предавался ли он морфологическому изучению моей физиономии, оживленной волнующими меня идеями? Я получил ответ на эту загадку, когда отправился мыть руки - при этом всегда особенно ясно видно, какие вопросы чего стоят. Но на этот раз мне ответило зеркало. Оказывается, на протяжении двух часов я рассуждал с молодым светилом психиатрии о трансцендентных проблемах, забыв отклеить квадратик белой бумаги с кончика носа! И не подозревая о смешном маленьком обстоятельстве, толковал важно, объективно и серьезно! Какой циничный мистификатор мог бы сыграть эту роль до конца?

*        *        *

Мне 23 года. Я живу в доме родителей в Фигерасе и пишу красками большое кубистское полотно у себя в мастерской. Почему-то потерялся пояс от домашнего халата, это затрудняет движения. Время от времени я беру электрический проводок и обматываю его вокруг талии. Но на самом конце проводка - маленькая лампочка. Что ж, тем хуже, я не хочу избавляться от нее и затягиваю ее на манер пряжки. Чуть погодя сестра предупреждает меня, что в салоне ждут визитеры, пришедшие без моего ведома. В дурном расположении духа отрываюсь от работы и вхожу в салон. Родители бросают неодобрительные взгляды на мой измазанный красками халат, но не замечают лампочки, свисающей с бедра. После взаимных представлений я сажусь. И лампочка, придавленная к креслу и моим задом, лопается с оглушительным треском бомбы...

*        *        *

В 1928 году я читал лекцию в моем родном Фигерасе. Председательствовали мэр и местные авторитеты. В зале было непривычно многолюдно. Свои разглагольствования я закончил яростным: "Мадам, месье, лекция закончена!!!" Тон резкий, почти агрессивный. Зал не понял конца моей речи, а я был зол, что плохо следят за ходом моей мысли. Но как только я выговорил слово "закончена", мэр падает замертво у моих ног!

Невозможно описать, что тут поднялось, ведь этот человек был невероятно популярен и любим всеми, кто с ним работал. Юмористические газеты утверждали, что это я уморил его своей дикой лекцией. На самом деле его просто сразил внезапный приступ грудной жабы.

*        *        *

У меня было три поездки в Вену. Они на удивление похожи. По утрам я ходил смотреть на полотна Вермеера в собрании Чернин, а во второй половине дня не ходил смотреть на Фрейда, поскольку каждый раз мне сообщали, что он убыл в деревню для поправки здоровья. В памяти сохранились печальные прогулки по Вене, скрашенные шоколадными тортами и визитами к антикварам. Вечера я проводил у себя один в долгих воображаемых беседах с Фрейдом. Однажды он даже оказал мне честь, проводив меня до отеля в Саше, и остался у меня в номере до самого утра, укрывшись за пыльными портьерами.

Несколько лет спустя последовала моя последняя попытка встретить Фрейда. Я ужинал с друзьями в ресторане "Сена". Мы ели мое любимое блюдо - улитки, как вдруг я случайно замечаю у соседа фото мэтра на обложке журнала. Тотчас же раздобываю себе такой же экземпляр, читаю сообщение о приезде Фрейда в Париж, точнее, о его изгнании, и издаю крик радости. Мне тут же открылся морфологический секрет Фрейда. Его череп - это улитка. Хочешь переварить его мысль - надо выковыривать ее иголкой. Это открытие я воплотил в одном-единственном его портрете, сделанном мною незадолго до его смерти.

Череп Рафаэля отличается от фрейдовского: он восьмиугольный, как граненый алмаз, а мозг его напоминает жилу в камне. Мозг Леонардо - как орех, это свидетельствует о его более земной природе.

Напоследок расскажу о встрече с Фрейдом в Лондоне. Я в компании со Стефаном Цвейгом и поэтом Эдвардом Джеймсом. Пересекая двор Меблирашек, где жил старый профессор, я увидел прислоненный к стене велосипед. К нему привязана красная резиновая грелка. На этой-то грелке и прогуливалась улитка!

Вопреки моим ожиданиям мы говорили мало, но поедали друг друга глазами, Фрейд ничего не знал обо мне - только живопись, которая его восхищала. Я казался ему разновидностью "интеллектуального" денди. Позже я узнал, что произвел на него при встрече совершенно противоположное впечатление. Собираясь уходить, я хотел оставить ему журнал со своей статьей о паранойе. Раскрыв журнал на странице, где было напечатано мое исследование, я попросил его прочитать, если у него найдется для этого время, Фрейд продолжал внимательно смотреть на меня, не обращая ни малейшего внимания на то, что я ему показывал. Я объяснил ему, что это не причуда сюрреалиста, а статья, претендующая на подлинную научность. Несколько раз повторил ему название и пальцем подчеркнул его на странице. Он был невозмутим и равнодушен - мой голос от этого становился все громче, пронзительней, настойчивей. Тогда Фрейд, продолжая изучать меня, поскольку стремился при этом уловить мою психологическую сущность, воскликнул, обращаясь к Стефану Цвейгу: "Сроду не видывал такого - настоящий испанец! Ну и фанатик!"

Глава 5

У меня был большой этюдник, на котором я всегда рисовал и писал - и тут же развешивал свои листы и холсты на стенах. И вскоре израсходовал весь рулон полотна. Тогда я взялся за старую, больше ни на что не годную дерматиновую дверь. Положив ее горизонтально на два стула, решил исписать только центральное панно, так, чтобы резьба по бокам служила рамой для моего произведения. Уже давно я загорелся желанием написать натюрморт с вишнями. И вот высыпал на стол полную корзину ягод. Солнце лилось из окна, оживляя вишни тысячами огней. Я начал работать сразу тремя цветами, накладывая их прямо из тюбиков. В левой руке я зажал два тюбика: ярко-красного цвета - для освещенной солнцем стороны вишни и карминного - для затененной стороны, а в правой руке у меня была белая краска для блика на каждой ягодке. Я набросился на работу. На каждую вишню я тратил три цвета: так, так, так - свет, тень, блик. Однообразный скрип мельницы задавал ритм моей работе. Так, так, так... Моя картина стала упражнением в ловкости: как быстрее приступить к следующей вишне. Мой успех казался мне сенсационным, а имитация - совершенной. Моя возрастающая ловкость заставила усложнить игру. "Усложню задачу!". Вместо того, чтобы изобразить вишни горкой, как они и лежали на столе, я нарисовал по несколько штук отдельно в одном и в другом углу. Подчиняясь прерывистому мельничному шуму, я буквально скакал от одного края лежащей двери к другому. Со стороны было похоже, будто я пустился в какой-то странный танец или упражняюсь в шаманстве. Так - здесь, так - там, так - тут, так... Тысячи красных огней зажигались на моем импровизированном холсте, по каждому щелчку мельницы. Я был хозяином, господином и изобретателем этого небывалого в истории живописи метода.

Готовая картина всех удивила. Г-н Пичот горько сожалел, что она написана на какой-то двери, тяжелой и неудобной и к тому же насквозь изъеденной древоточцами. Крестьяне, разинув рты, стояли перед вишнями, изображенными так натурально, что хотелось протянуть руку и взять их. Кто-то заметил, что я забыл нарисовать хвостики ягод. Тогда я взял горсть вишен и начал их есть, вдавливая каждый хвостик в картину. Это окончательно придало ей неотразимый эффект. Что касается древоточцев, изгрызающих дверь и дырявящих мазки, они напоминали настоящих плодовых червячков. Желая следовать самому строгому реализму, я начал булавкой заменять одних другими. Взяв древоточца из двери, я вкладывал его в настоящую вишню, а из нее вынимал червячка, чтобы сунуть его в дырочку двери. Я уже проделал несколько таких странных и безумных перемещений, когда был захвачен врасплох г-ном Пичотом, который мгновенье незамеченный стоял позади меня. Он не смеялся над моими сумасбродствами, как бывало обычно. На сей раз я расслышал, как он после долгого раздумья пробормотал: "Это гениально". И безмолвно вышел.

Глава 6

Моя юность была временем, когда я сознательно углублял все мифы, странности, дарования и черты гениальности, лишь слегка намеченные в детстве. Я не хотел ни в чем ни исправляться, ни меняться. Больше того, я был одержим желанием любой ценой заставить себя любить. Моя личность, самоутверждаясь с неистовой силой, уже не довольствовалась примитивным самолюбием, а устремилась к антисоциальным и анархистским наклонностям. Ребенок-король стал анархистом! Из принципа я был против всего. С малых лет я безотчетно делал все, чтобы "отличаться от других". В юности я делал то же, но нарочно. Стоило сказать "нет" - я отвечал "да", лишь бы передо мной почтительно склонялись, а я смотрел свысока. Необходимость постоянно чувствовать себя то таким, то эдаким заставляла меня плакать от бешенства. Я неустанно повторял себе: "Я сам по себе!", "Я сам по себе!". Под сенью знамени, на котором были впечатаны эти слова, стеной огораживающие крепость моего внутреннего мира, я считал, что буду неуязвимо одинок до самой старости.

Глава 7

В моих помыслах блестит слава, как раскрытые ножницы. Работай, работай, Сальвадор! Ты способен не только на жестокость, но и на работу. Моя работоспособность вызывала у всех уважение. Я вставал в семь утра и не знал отдыха весь день. Даже прогулки с девушкой входили в мою программу: работа соблазна. Родители всегда повторяли: "Он никогда не развлекается! Он не отдыхает ни минуты! Ты молод, Сальвадор. Пользуйся своим возрастом".

 

Прежде чем стать кубистом, надлежало выучиться рисовать. Но это не могло остудить мой пыл деятельности. Мне хотелось быть изобретателем и описать великие философские открытия, как написанная годом позже "Ла Тур де Бабель" ("Вавилонская Башня"). Я уже наплодил полтысячи страниц и это был пока только пролог. Сексуальное волнение уступало место философскому беспокойству, больше ничего меня не занимало. "Ла Тур де Бабель" начиналась длинным изложением феномена смерти, на нем, как я думал, основывались все воображаемые конструкции. Антропоморфист, я не принимал во внимание себя, как живого человека, а только в виде ожившей "неодушевленной аморфности" моих причуд. То, что ниже "Ла Тур де Бабель" было для всех понятной жизнью, для меня было смертью и хаосом, И, наоборот, все, что было выше и казалось другим мешаниной, беспорядком, было для меня "логосом" и возрождением. Моя жизнь, в постоянной борьбе за утверждение личности, была в каждый миг новеллой о победе моего "Я" над смертью, тогда как в своем окружении я видел только сплошной компромисс с этой смертью. Я же отказывался вступать с ней в сговор.

Глава 9

На заре я проснулся и, не умывшись, сел перед мольбертом, стоявшим в моей комнате рядом с кроватью. Первый образ с утра был - мое полотно, последнее, что я видел перед сном. Я пытался уснуть, фиксируя его глазами, чтобы сохранить его очертания во время сна, и несколько раз посреди ночи вставал, чтобы на миг взглянуть на него в лунном свете. Или, проснувшись, включал свет, чтобы видеть изображение, которое меня не оставляло. Весь день, сидя, как медиум, перед мольбертом, я фиксировал полотно и видел, как появляются фрагменты моего собственного воображения. Когда изображение точно закреплялось в картине, я тут же рисовал его. Но иногда надо было ждать часами, бездельничая с неподвижной кистью в руке, прежде чем что-то появлялось. Бывали у меня и ложные изображения, я задыхался и недоумевал, потом они рассеивались, и я говорил себе: "Ну что, теперь искупаемся?"

Глава 10

Всю мою жизнь мне действительно было очень трудно свыкнуться с озадачиваю­щей "нормальностью" существ, которые населяют мир. Я всегда говорил себе: ничто из того, что могло произойти, не происходит. Не могу понять, как это человеческие существа могут быть так мало индивидуализированны и всегда руководствуются самыми строгими законами приспосабливаемости.

Мне не понять, почему все ванны одной формы. Почему бы не придумать страшно дорогие такси - почти как все, но с искусственным дождем внутри, чтобы путешественник надевал плащ, когда на улице прекрасная погода. Не понимаю, почему мне не приносят отварной телефон, когда я заказываю жаренного омара, почему охладиться в ведерке со льдом ставят шампанское, а не вечно теплые и липкие телефонные аппараты.

И вообще, можно наделать столько восхитительных телефонов: телефон охлажденный, телефон цвета зеленой мяты, телефон с трубкой-лангустой, телефон в лакированной кобуре - исключительно для любителей сирен! - с напальчниками из меха горностая; телефон имени Эдгара Алана По с дохлой мышью внутри, телефон имени Бёклина, запрятанный в дупло кипариса, телефон-самоход, телефон-липучка, телефон-черепашка (берем живую черепаху и присобачиваем телефон к панцирю)... Список можно продолжить до бесконечности.

 Поражает ослепление людей, всегда совершающих одно и то же. Меня также удивляет, почему служащий банка не съедает чек, мне удивительно, что художники раньше меня не додумались рисовать "мягкие часы"...

Глава 11

Ныне душа человеческая лишена защиты, а прежде ее укрывали купола, подобные небесному своду, купола храмов веры, нравственных заповедей и искусства. Я тоскую по Возрождению, по той единственной эпохе, что вознесла свои купола в ответ небу. А новое время, чем оно осчастливило человека? Механическим мозгом? Радио? Тоже мне достижение! Что из того, что до вас, не задержавшись в пути, донесется чепуха, которую мелют в Китае или Южной Африке? Астрологи древнего Египта, Парацельс и Нострадамус слышали дыхание грядущего - на три тысячи лет вперед простирался их слух! Что из того, что ваши уши без промедления впитают сводку военных действий и победный гимн разнесется сразу по двум полушариям? Не затем даны человеку уши - умел же он когда-то слушать музыку небесных сфер и пение ангелов. На что телевизор, если можно закрыть глаза и унестись туда, куда жаждешь вернуться, или туда, где никогда не бывал. Только закрой глаза и рухнут стены, и восстанут из праха обетованные дворцы грез. Не говорю уж о пресловутом "высоком жизненном уровне" - пределе социалистических мечтаний. На что он тому, для кого непреложно воскрешение во плоти? Конечно, если осел ни с кого ни с сего взлетит, а у абрикосины прорежутся крылышки и она запорхает с ветки на ветку, мы вылупим глаза. Но долго ли будем ахать и охать? Да нет! Что ж мы никак не надивимся на аэроплан? Утюг, если его швырнуть, летит не хуже аэроплана, а если падает - так что ж! Это и с аэропланами случается. Не умиляться же на утюги. Летчик летит - то-то радости! Что там летчик, когда душа крылата и бессмертна!

Новое время, пропитанное ядом скепсиса, стоит на пороге агонии; дух бесприютен, а душа пуста. Воображение вконец обленилось, положившись на технический прогресс и не дав себе труда догадаться, что имеет дело с суррогатом. В итоге дух утратил главенство. Ему нечем теперь защищаться от смерти и вечности, он безоружен. Механистическая цивилизация обречена - ее сметет война. Машинерия сгинет в пожаре сражений, а ее молодые творцы и адепты станут пушечным мясом.

 

Скорость - наилучшее из средств кретинизации, в частности, скорость передвижения; я уж не говорю об этих прискорбных рекордах скорости, известиями о которых забиты газеты. Впрочем, я готов допустить касательно этого жалкого предмета все что угодно, а потому прошу читателя однодневное кругосветное путешествие. Что может быть скучнее? Ну, разве что десяти- или двухминутный кругосветный вояж. Кошмар, и более ничего. Но представьте себе, что по особому благоволению фортуны вы путешествуете из Мадрида в Париж не спеша и длится ваше путешествие ровно триста лет. Вот она тайна! Вот это, я понимаю, - скорость. Какой простор для воображения, какая головокружительная перспектива! Полагаю, вы предпочтете звездное путешествие перемещению посредством железной дороги? Или металлический скелет аэроплана вашему сердцу милее звезд?

 

Однажды я вынул мякиш из хлебной корки и вложил туда статуэтку Будды, всю покрытую дохлыми блохами. Затем я закрыл отверстие деревянной затычкой, все заделал и сверху записал: "Конское варенье" (название заимствовано у Рене Магритта). Декоратор Жан-Мишель Франк предложил мне два лишних стула в стиле 1900 года. У одного из них я снял сиденье и заменил его шоколадной плиткой. Потом я удлинил одну его ножку дверной ручкой. Другую ножку вставил в пивную кружку. Назвал это неудобный предмет "атмосферным стулом". Все, кто его видел, ощущали себя не в своей тарелке. Что это было?

Затем я пустился на поиски сюрреалистического, иррационального предмета с символическим функционированием в противовес пересказанным снам, автоматическому письму и пр. Сюрреалистический предмет должен был быть абсолютно бесполезным как с практической, так и с рациональной точек зрения. Он должен был максимально материализовать бредовые фантазии ума. Эти предметы соперничали с нужными и практичными с такой силой, что это напоминало схватку двух бойцовых петухов, из которой нормальный предмет чаще всего выбирался без перьев. Парижские квартиры, беззащитные перед сюрреализмом, вскоре наполнились сюрреалистическими предметами, загадочными, на первый взгляд, но их можно было потрогать, ими можно было управлять собственноручно. Все приходили пощупать поднятую из моего колодца мою голую каталонскую истину, когда предмет - это "милосердие".

Популярность сюрреалистических предметов дискредитировала популярность скучнейших пересказанных снов и автоматического письма. Сюрреалистский предмет создавал необходимость реальности. Больше не хотели - "удивительно рассказано", но - удивительно создано руками. "Никогда не виданное" вскоре стало интересовать лишь сюрреалистов Центральной Европы, японцев и отсталые страны. Никто более не хотел довольствоваться  разговорами о возможности чуда. Покажите мне чудо! Дайте потрогать! Дайте убедиться, что оно существует в действительности!

Глава 13

Послевоенная (после Первой Мировой - прим. ред.) Европа готова разродиться "измами", их хаосом, анархией, отсутствием четкости в политике, эстетике, морали. Европа разродилась скепсисом, произволом, бесхребетностью, отсутствием формы, синтеза и Веры. Ибо она уже вкусила от запретного плода, возомнила, что все знает и доверилась безличной лени всего, чем является "коллектив". Наш коллектив - это то, что мы съели и переварили. Европа вкусила "измов" и революции. У ее дерьма цвет войны и запах гибели. Она забыла, что счастье - штука личная и субъективная и что ее несчастная цивилизация, под предлогом уничтожения всякого сорта принуждения, оказалась в рабстве собственной свободы.

 

Должен решительно заявить: я не историческая личность. При всех обстоятельствах я неизменно чувствую себя личностью антиисторической и аполитичной. Я или опережаю эпоху, или безнадежно отстаю и попасть в унисон с современниками органически не способен.

Версия для печати

                Содержание               

10

Hosted by uCoz